Бабушка будила меня утром, когда было еще темно. Каждый год первого мая. Дело происходило в Ленинграде, так что темно утром — это значит очень рано, часа в четыре. Мы не завтракали, наскоро одевались и выходили на улицу.
Обычно бывало холодно, градусов пять, не больше, такой уж в Ленинграде климат. Трамвай тоже, я помню, был холодный — первый трамвай, только что вышедший из депо и не успевший еще согреться. И электричка, которая везла нас с Финляндского вокзала на дачу, тоже была холодная. И в дачном доме, простоявшем без людей всю зиму, сохранялся еще мороз, было холоднее, чем на улице — на дне какой-нибудь забытой кружки, как правило, блестел лед.
Бабушка растапливала на кухне дровяную плиту, а меня отправляла в сад собирать молодую крапиву. Крапива была маленькая, нежная и совсем не жгла пальцы. Пока я собирал зелень, бабушка приносила из колодца воду и замешивала самое простое тесто — только вода, мука и соль. А потом делала с моей крапивой лепешки и выпекала их на сухой сковороде, получалось что-то вроде азербайджанских кутабов, только без масла.
Я смотрел, как эти лепешки пекутся. В доме было холодно, а от плиты шел жар. Лицу было тепло, а спине зябко. Все это вместе — ранний подъем, голод, сочетание холода и тепла создавало во мне неповторимое чувство, какое-то трепетное возбуждение.
И бабушка рассказывала.
Она рассказывала, что мы едим эти простые лепешки с крапивой не потому, что нам нечего есть. Бабушка была профессор и заведующая отделением в Первом медицинском институте, дед и вовсе был начальник военного госпиталя, по советским временам мы жили в большом достатке. Но там, в холодном доме, у раскаленной дровяной плиты бабушка рассказывала, что мы едим эти простые лепешки с крапивой, потому что их ели в блокадном Ленинграде, потому что в мае 1942-го, когда появилась первая крапива, бабушка, работавшая врачом, исхудавшая до сорока килограммов и замечавшая у себя отчетливые симптомы цинги, поверила, что выживет.
Понимаете? Она рассказывала о перенесенных тяготах блокады не с ужасом, а с гордостью.
Она рассказывала твердо. И о штабеле промерзших трупов, которые были сложены где-то неподалеку от Института, насколько я понял, то ли на улице Льва Толстого, то ли на улице Рентгена. И о случаях людоедства, которые бабушка разбирала в составе специальной медицинской комиссии, чтобы понять, сошли ли людоеды с ума и несут ли ответственность за свои преступления. И о санитарном субботнике, которым началась в Ленинграде весна. Она рассказывала с гордостью — мы выдержали, мы выжили.
Понимаете, к чему я клоню?
Бомбежки, которым подвергает Россия украинскую инфраструктуру, будут иметь эффект ровно обратный тому, который предполагали изнеженные российские генералы, живущие во дворцах на Рублевке. Генералы, которым даже в таежных походах прислуживают официанты. Они рассчитывают, что оставшись без тепла и света, украинцы дрогнут, сдадутся, заблажат, дескать, остановите войну, а то как же мы без кофе-латте и любимого сериала на «Нетфликсе»?
Но нет, наоборот, украинцы сплотятся, сожмут зубы, выдержат и потом внукам будут рассказывать, как кутали их маленьких мам и пап тремя одеялами в промерзшей квартире, как варили детям кашу на туристическом примусе, а то и вовсе на улице на костре — с гордостью будут рассказывать, а не с ужасом. И про то, как бегали к метро, чтобы поймать Wi-Fi. И про то, как, несмотря на блэкаут, поставили в центре Киева огромную елку и — елочка гори! — запитали ее от генератора. И от велотренажера запитали.
После войны на месте какого-нибудь снесенного российского монумента они поставят памятник генератору. И наверное, назначится такой день, когда взрослые будут выключать в квартире рубильник, сидеть с детьми при свечах и рассказывать детям про зиму 2022-23 годов. А дети будут испытывать неповторимое чувство, трепетное возбуждение, подобное тому, которое я испытывал в детстве первого мая.
И чем дольше продлится блэкаут, тем значительнее будет этот день памяти.