Погода была ужасная двадцать лет назад, когда террористы захватили артистов и зрителей мюзикла «Норд-Ост» в Москве. Холодно было и дождь.
Я работал специальным корреспондентом в самой главной газете страны и, разумеется, уже час спустя после захвата заложников стоял там, под дождем возле оцепления. Это был мой первый журналистский провал: мне не удалось узнать ничего ни в день теракта, ни в последующие дни.
Ни-че-го!
Раньше так не бывало. На войнах, во время бедствий, в тихих кабинетах, где принимались важные политические решения, обязательно находился кто-нибудь, кто рассказывал подробности. Относиться к этим свидетельствам следовало с осторожностью, потому что люди могли врать, могли преследовать собственные интересы, могли пытаться использовать журналиста втемную, тем не менее — всегда кто-то что-то рассказывал.
А вокруг театрального центра на Дубровке все молчали.
Президент Путин исчез, как это свойственно ему в кризисные моменты. Толковой информации от антитеррористического штаба добиться было невозможно, да и непонятно было, кто именно входит в штаб. Заложникам террористы не позволяли звонить. Про самих террористов все газетчики и телевизионщики договорились как-то, что ни в коем случае нельзя давать им слово, ибо они только того и хотят — слова. Источники в спецслужбах, офицеры специальных подразделений, с которыми удалось подружиться во время чеченской войны, на этот раз как воды в рот набрали. Не знаю, как для других журналистов, а для меня «Норд-Ост» был первым общественно значимым событием, погруженным в тотальное молчание.
Были еще общественные деятели, которые пытались вести с террористами переговоры. Я помню Анну Политковскую, Ирину Хакамаду, Иосифа Кобзона. Они ходили туда, в театральный центр, но, возвращаясь, не говорили ничего существенного. Видимо, такое было условие, при котором спецслужбы вообще их к переговорам допускали — молчать потом. И это условие было принято.
Когда начался штурм, журналисты парфеновского тогда НТВ ухитрились снять спецназ, заходящий в здание. И несколько дней спустя были обвинены чуть ли не в диверсии.
Про главного врача больницы № 13, куда повезли большинство заложников, отравленных неизвестным военным ядом, говорили, что доктор этот — приличный человек. Но и он молчал, сделав выбор между секретностью и клятвой Гиппократа в пользу секретности.
На следующий день после штурма, когда вышел мой репортаж, состоявший в основном из вопросов, меня ждало еще одно разочарование. Никто из публики, как выяснилось, и не хотел никаких ответов.
Не было общественного запроса на правду.
Люди хотели в кафе, в театр, на свидание, купить новую шмотку… По отсутствию читательских звонков и писем, по вялости обсуждения теракта даже среди моих друзей и близких я почувствовал, что никто не хочет узнать:
- Каковы были требования террористов и можно ли было их выполнить, спасая людей?
- Кто принимал решение о штурме с использованием яда, и рассматривались ли другие варианты?
- Что за яд использовался и можно ли было снабдить врачей антидотом прежде, чем применять отравляющее вещество?
На все эти вопросы до сих пор нет ответа. Но никто их и не требует.
Информационный голод по этому поводу и по всем остальным поводам вполне удовлетворяется пустой пропагандистской трескотней.
Так мы с тех пор и живем.
Для меня это все началось там, в «Норд-Осте». Власть молчит или врет. Люди, допущенные к тайнам, молчат, охраняя свою причастность к тайне. Врачи молчат, надеясь, что за это им хотя бы разрешат лечить раненых. Пропагандисты заполняют эфир трескотней, не имеющей отношения к фактам. А публика живет так, как будто беды, случающиеся с нею, случились с кем-то другим. Нисколько не участвует в своих собственных бедах. Просто ждет, что беды волшебным образом как-нибудь сами собой пройдут.
Беды от этого даже и не думают проходить.